см. также стихи об Израиле >>
-
1 -
ИУДЕЯ
И Господь поставил меня среди поля, и оно было полно костей.
Иезекииль
I
[Бунин в Израиле] Штиль, зной, утро. Кинули якорь на рейде перед Яффой.
На палубе гам, давка. Босые лодочники в полосатых фуфайках и
шароварах юбкой, с буро-сизыми, облитыми потом лицами, с выкаченными кровавыми
белками, в фесках на затылок орут и мечут в барки все, что попадает под руку.
Градом летят туда чемоданы, срываются с трапов люди. Срываюсь и я. Барка
полным-полна кричащими арабами, евреями и русскими.
Пароход, чернея среди зеркального взморья, отдаляется, кажется
маленьким. Мала и Яффа. До нее еще далеко, но воздух так чист, а восточные
контуры ее кубических домиков, среди которых то там, то тут метелкой торчит
пальма, так четки и просты. Уступами громоздится этот каменный, цвета банана,
городок на обрывистом прибрежье. От рейда его отделяет длинная гряда рифов. За
ними, у береговых отмелей, шелком сияют обвисшие паруса на высоких, тонких
мачтах лодок. Их больше всего возле северной отмели, где когда-то был Водоем
Луны, финикийская гавань. С севера к Яффе [см. раздел Бунин в Израиле] подступает золотисто-синяя от воздуха
и солнца Саронская долина. С юга - желто-серые филистимские пески. На востоке -
знойно-голубой мираж Иудеи. Там, за горами, - Иерусалим.
В штиль рифы обнажаются - барка спокойно проскальзывает между их
ржавыми, мокрыми и нестерпимо блестящими на солнце глыбами. На пристани сараи -
таможни. По гладким каменным уступам, в тени звонких переулочков поднимаемся к
базару. О Стамбуле напоминает в первую минуту запах гниющих апельсинов и
укропа, смешанный с чадом восточной кухни. Но нет, даже в самых глухих
закоулках Стамбула нет плит, столь выбитых и отшлифованных копытами и туфлями,
и такой толпы - таких грубых одежд, такого жесткого загара и таких гортанных
криков! Вот базар с мокрым фонтаном, с водоносами под бурдюками и кувшинами, с
верблюдами и собаками, с грудами фруктов и зелени, с кофейнями и лавчонками в
крытых полутемных рядах... Да, тут все старее, восточнее. И небо над базаром
ярче, и зной не тот. А какие дряхлые хананеи с красными кроличьими глазами
меняют в сумраке рядов бешлыки на лепты и пиастры!
В садах вокруг Яффы - пальмы, магнолии, олеандры, чащи померанцев,
усеянных огненной россыпью плодов. Запыленные ограды из кактусов в желтом цвету
делят эти сады. Между оградами, по песчано-каменистым тропинкам, медленно
струится меланхолический звон бубенчиков - тянется караван верблюдов. Где-то
журчит по канальчикам вода - под однотонный скрип колес, качающих ее из
цистерн. Этот ветхозаветный скрип волнует. Но еще больше волнует сама Яффа. Эти
темные лавчонки, где тысячу лет торгуют все одним и тем же - хлебом, жареной
рыбой, уздечками, серебряными кольцами, связками чесноку, шафраном, бобами; эти
черные, курчаво-седые старики-семиты с обнаженными бурыми грудями, в своих
пегих хламидах и бедуинских платках; эти измаилитянки в черно-синих рубахах,
идущие гордой и легкой походкой с огромными кувшинами на плечах; эти нищие,
хромые, слепые и увечные на каждом шагу - вот она, подлинная Палестина древних
варваров, земных дней Христа!
На другой день покидаем Яффу, направляясь по Саронской долине к
Иерусалиму. Пустынный путь! Нарциссы долины, из-за легендарного плодородия
которой было пролито столько крови, теперь начинают выпахивать. Иудея опять
понемногу заселяется своими прежними хозяевами, страстно мечтающими о возврате
дней Давида. Но цветов еще много, слишком много. Всюду мак, мак и мак: щедро
усеял он эти пашни и нивы своими огненными лепестками.
Очаровательный ветер весеннего дня и приморской степи, солнечное
тепло, сладкий аромат цветущих олив, хлебов и горячей земли веет в окна
коротенького поезда, раз в сутки пробегающего по долине и горам к Иерусалиму.
Он идет по волнистым полям, среди ржавых пашней и зеленых посевов, то и дело
встречает вереницы верблюдов, стада черных коз и серых овец, кучками толпящихся
то там, то здесь под охраной полудиких пастухов и собак, похожих на шакалов.
- Но, боже, сколько маку! - говорит мой спутник, русский еврей,
старик с большой серо-сизой бородой.
А за Лиддой и Рамлэ, - каменными кубами арабских городков, ярко
белеющих под ярко-синим небом среди финиковых пальм и кипарисов, - почва
становится еще суше, еще кремнистое и волнистей, а хлеба еще слабее и жиже.
Начинается подъем, - до самого Иерусалима. Уже виден впереди серый камень, синь
впадин и ущелий. Поезд медленно выбивает такт короткими вздохами, свистки его
делаются гулки и звонки, путь извилистей; мы глядим на небо уже из какой-то
голой, каменистой котловины. И вот котловины начинают сменяться котловинами,
ущелья ущельями... Иногда они оживляются сожженной зноем зеленью деревьев,
растущих на их кремнистых ложах, или пелазгическими останками хананейских
укреплений на куполообразных вершинах; иногда овцами, рассыпанными по сухим
обрывам, среди голышей в лишаях и колючках; или рядами каменных оградок, -
следами террас, на которых спокон веку разводили здесь сады и виноградники...
Только где же те "бездны", которыми будто бы поражают Иудейские горы?
Где высоты, что будто бы "еще дышат величием Иеговы и ужасами
смерти"?
Солнце скрылось, в горах тень. Мы уже в самой сердцевине их. Все
поднимаясь и поднимаясь, проползаем кремнистые долины, извивающейся гусеницей
огибает поезд серо-желтые каменные ковриги, густо усыпанные круглыми
голышами... Это именно здесь, в одной из этих котловин, "взял посох свой в
руку свою Давид и выбрал пять гладких камней из ручья и поразил
Голиафа..."
Перед вечером поезд выползает, наконец, на темя гор - и вдали,
среди нагих перевалов и впадин, изрезанных белыми лентами дорог, показываются
черепичные кровли нового Иерусалима, окружившего с запада зубчатую сарацинскую
стену старого, лежащего на скрытом от нас скате к востоку. Тут мой спутник
поднимается с места, становится лицом к окну, закрывает глаза и быстро-быстро