см. также стихи об Израиле >>
-
10 -
самой средины долины достигает тень от Иудейской пустыни, обрывающейся над
Иерихоном высокими скалистыми стенами. Тень и вокруг нас, - на всех буграх и во
всех котловинах.
Многих обгоняем мы теперь, столь же диких и нищих, как в дни
доисторические. Вот опять идут верблюды и за ними - идумейцы, в уголь сожженные
ветрами и голодом, в одних кубовых линючих балахонах, их полуголые дети,
облезлые собаки и с отрочества состарившиеся жены с лениво-скорбными, темными,
как древнеаравийские предания, глазами. Вот черный и губастый старик в одной
грязной рубахе, раскрытой на груди. Он сидит на ослике, гонит его, волоча по
земле свои черные босые лапы. Вот верховой турецкий солдат, с карабином
наперевес, зорко оглядывающий окрестные ущелья и овраги... Все спешат в Иерихон
- единственное человеческое жилье, единственный оазис во всей Иорданской
долине. И как только стемнеет, ни души не останется на этой страшной древней
дороге.
IV
Ночи здесь сказочно-прекрасны. Они околдовывают трижды мертвую
страну лихорадочными сновидениями, воскрешающими содомскую прелесть ее давно
минувшей жизни.
В сумерки, на последнем, самом крутом спуске в долину, влево от
дороги, внезапно открылась глубокая каменистая трещина - ущелье Кельта - и
проводила нас до самой долины. Смутно белела дорога, шумел поток на дне уже
совсем темного ущелья, и печально краснело несколько огоньков в скалистой стене
за ним: там древнейшие притоны аскетов, тысячами погребавших себя заживо в
криптах, которыми сплошь изрыты скалы Кельта. А когда мы спустились в долину и
повернули влево, к Иерихону, черным и тяжким обрывом, уходящим в небо, встал
перед нами кряж горы Сорокадневной. И огонек, чуть заметной точкой красневший и
на этом обрыве, опять напомнил о той страшной борьбе, которую впервые воздвигли
здесь люди против искусителя.
Вся иорданская низменность, страна, что некогда "орошалась,
как сад Господень" и на весь мир славилась легендарным плодородием, красой
и греховностью Пятиградия, дворцами и твердынями трижды возрождавшегося из
развалин Иерихона, поражает теперь тем запустением, "где лишь жупел и
соль, где злак не прозябает, где ни голос человеческий, ни бег животного не
нарушает безмолвия". Сады Иерихона дышали в дни его славы благовониями
бальзамических растений, индийских цветов и трав. "Пальмы и мимозы,
сахарный тростник и рис, индиго и хлопок произрастали в долине Иордана".
Об этом свидетельствует даже и тот оазис, что уцелел на местах исчезнувшего с
лица земли иорданского рая, даже имя того селенья, что наследовало Иерихону:
Риха - благовоние. Но оазис этот, тропически зеленеющий у подножия горы
Сорокадневной, близ источника пророка Елисея, так мал в окрестной пустыне, а
селенье все состоит из двух-трех каменных домов, нескольких глиняных арабских
хижин и бедуинских шатров.
В сумерки долина была молчалива, задумчива. Я сидел за Рихой, на
одном из жестких аспидных холмов, что волнами идут к горе, - на могилах
Иерихона, кое-где покрытых колючей травкой, до черноты сожженной. Далекие
Моавитские горы, - край таинственной могилы Моисея, - были предо мною, а запад
заступали черные обрывы гор Иудеи, возносивших в бледно-прозрачное небо заката
свой высший гребень, место Искушения. Оттуда тянуло теплым сладостным ветром. В
небе таяло и бледнело легкое мутно-фиолетовое облако. И того же тона были и
горы за пепельно-туманной долиной, за ее меланхолическим простором. И туманной
бирюзою мерцало на юге устье Моря, что терялось среди смыкавшихся там гор...
Но вот наступила и длится ночь. Она коротка, но кажется
бесконечной. Еще в сумерки зачался таинственно-звенящий, горячечный шепот
насекомых, незримыми мириадами наполняющих душную чашу оазиса, и
приторно-сладко запахли его эвкалипты и мимозы, загоревшиеся мириадами светящих
мух. Теперь этот звонкий шепот стоит сплошным хрустальным бредом, сливаясь с
отдаленно-смутным гулом, с дрожащим стоном всей долины, с сладострастно
сомнамбулическим ропотом жаб. Стены отеля, его каменный двор - все
мертвенно-бледно и необыкновенно четко в серебристом свете этих тропических
звезд, огромными самоцветами повисших в необъятном пространстве неба. Оно
необъятно от необыкновенной прозрачности воздуха - звезды именно висят в нем, а
на земле далеко-далеко виден каждый куст, каждый камень. И мне странно глядеть
на мою белую одежду, как бы фосфорящуюся от звездного блеска. Я сам себе кажусь
призраком, ибо я весь в этом знойном, хрустально-звенящем полусне, который
наводит на меня дьявол Содома и Гоморры.
Я лунатиком брожу по саду и по двору отеля, но, кажется, никогда
еще не было столь обострено мое зрение, слух. Все сливается в блеск и тишину.
Но вместе с тем я вижу каждую отдельную искру, слышу каждый отдельный звук. Я
вынимаю часы. Понимаю, что уже два, что самоцветы, плывущие в бездонном
пространстве с востока, становятся все крупнее и лучистее, что мои ноги
подламываются от смертельной усталости. Но разве у меня есть власть над собой?
Сад кружится в беззвучном кружении зелено-лиловых мух, их
скользящих огненных вихрей. Как райское дерево, трепещет и переливается искрами
сикомор во дворе. Сверху донизу горят и блещут ими кустарники, сахарный
тростник...
Много раз я пытался заснуть, входил в дом, в свою темную, горячую
комнату, ложился под душный кисейный балдахин, но и здесь эти ароматы, эти
скользящие искры, этот дрожащий хрустальный бред, которым околдован весь мир.
Сердце тоже дрожит, тело, поминутно палимое жалами москитов, покрывается
горячечным потом. И так звонко кричит жаба в бассейне среди Двора, и так
отдается ее однообразно вибрирующий призыв в этом каменном доме с раскрытыми
окнами и настежь распахнутыми дверями, что я опять спешу покинуть его - и с
болезненной жадностью и радостью ловлю глоток воздуха на пороге крыльца...
Крыльцо белеет все ярче, фигура спящего на нем слуги-араба стала
еще чернее. Раздвоившийся Млечный Путь, густым, но прозрачно-фосфорическим